Даже ради любимой дочери-Лидочки не смог пересилисть себя и помириться со своей женой

Даже ради любимой дочери-Лидочки не смог пересилисть себя и помириться со своей женой

В типографии нас всего двое мужиков: печатник Фукин и я. Что и говорить, такой дефицит мне на руку, тем более Фукина женщины не любят, а я вызываю симпатию. В десять часов женщины зовут меня пить чай. Наши типографские бабуси считают, что у меня дохлый вид и что я болезненно бледен — особенно с тех пор, как я ушел от Татьяны.

Сегодня после обеда я отпросился у начальницы Русланы в детскую консультацию: мы идем с Лидочкой к окулисту. У моей дочки немножко косит левый глаз, это врожденное (я тоже немного косоват). Пока это незаметно, но кто знает, что будет потом, когда она вырастет, и не разовьется ли у дочери комплекс неполноценности. Ведь она девочка! Еще когда мы жили с Татьяной, я говорил, что Лидочку надо сводить к окулисту, но Татьяна — странный человек. Она безалаберна и упряма, а кроме того обидчива не в меру. По ее мнению, я зануда и затеял все это только для того, чтобы оскорблять и раздражать ее.

Я отпросился у Русланы достаточно рано и теперь шел в детский сад не торопясь, имея возможность наслаждаться трогательной погодой.

Лидочку я застал в музыкальной комнате, она сразу бросилась ко мне. «Это мой папа пришел!»— с гордостью крикнула она ребятишкам. Дети, не переставая петь, таращились на меня со здоровым любопытством... Все-таки я редко вижусь с дочерью, и всякий раз чувствую, как ранит, как обижает ее мое долгое отсутствие, как не защищена она не только в душе, но и от общественного мнения своих сверстников (у которых есть папы), ведь для нее это так же важно.

Я подхватываю ее на руки, глядясь, как в волшебное зеркало, в это маленькое подобие свое, в эти косоватые глазки... Но, одевая дочь, я с раздражением вспоминаю о ее матери, ибо мерзкий отпечаток Татьяниной неаккуратности лежит на одежде Лидочки. Белая пуговица на платьице пришита черными нитками, другая пуговица вообще отсутствует, на колготках дыра... Я злился на Татьяну, и было стыдно перед воспитательницей. Неухоженных, запущенных детей в яслях и детских садах вообще не любят, это первый признак неблагополучия в семье. И что я могу тут сделать для Лидочки? Им ведь не объяснишь, что Татьяна не пьянчужка, а просто неряха. Как чудовищно мы не созданы друг для друга с моей бывшей женой! Но когда мы жили вместе, на Татьяну хотя бы действовало мое хмурое лицо и истерические выкрики и Лидочка выглядела более ухоженной.

Как счастлива Лидочка, что я взял ее пораньше из сада! Папа! А мы в больницу пойдем?! Да-а?!!..

У окулиста ждала изрядная очередь, но мы с Лидочкой не заметили этого: мы так соскучились друг по другу, что время промелькнуло. Окулистом оказалась смуглая, быстроглазая женщина примерно моих лет. Она увела Лидочку в другую комнату и смотрела там долго. Потом, с милой улыбкой возвращая мне дочь, деловито и быстро записывая что-то в карточке, сказала, что небольшое косоглазие действительно есть, и пожурила, что не обратились раньше.

— Очень поздно?— испугался я.

— Нет, не очень,— весело засмеялась доктор,— но можно бы и пораньше...

Женившись на Татьяне жизнь наша заполнилась всякой дрянью: досадой, раздражением, непониманием, обидой друг на друга. И только с рождением Лидочки я почувствовал вдруг настоящее — мое место определилось, упрочилось, стало что-то значить. Пока я был в семье, при всей муке наших с Татьяной отношений, было чувство надежности.

Татьяна, по моему глубокому убеждению, была, есть и будет плохой матерью Лидочке. Меня мучают всякие ужасы... Вроде того, что Татьяне рано или поздно понадобится мужик, если уже не понадобился, и как это отразится на Лидочке?

Конечно, я в общем-то понимаю, что Татьяна, какая бы ни была, но она не пьянчуга и не ханыга и до такого не опустится, но... А если она выйдет, замуж? Ведь это лучше, чем таскаться по чужим мужикам. Но я не могу, не хочу, и у меня сердце сжимается от боли, что Лидочка может называть кого-то папой — кого-то чужого, не меня...

У нас с Лидочкой нет ключа, и мы дожидаемся Татьяну во дворе. Быстро темнеет. Двор этот проходной и не ухожен.

Наконец в приземистой тетке, я узнаю мою Татьяну. Она вся в искусственной коже. На голове — черная шаль с цветами, в русско-цыганском стиле... Невероятно, но в молодости, когда я только-только познакомился с ней, она была миниатюрной, даже хрупкой. Толстеть она начала после рождения Лидочки.

— Где это ты шлялась так долго?— недовольно спрашиваю я.— Мы тут замерзли с ребенком...

— Где надо,— хмуро парирует Татьяна,— там и шлялась... У меня мужа, между прочим, нет, слесаря вон заказывала, кран надо менять...

— У других тоже нет мужа,— язвительно говорю я,— меняют же как-то.

— О, завелся...— грустно вздохнула Татьяна.

Дома у Татьяны привычный, обжитой беспорядок.

Пока я в прихожей среди грязной, засохшей обуви всех фасонов и сезонов раздеваю Лидочку, Татьяна хозяйничает в крохотной кухне. Ей приходится прокладывать тропы, как в джунглях: чтобы поставить сумку на стол, она сдвигает к краю грязную посуду и яичную скорлупу. Татьяна сгребает со стола гору грязных тарелок и несет их к такой же горе в раковине.

В комнате та же картина: диван, стол, стулья, свободное пространство на полу — все завалено какими-то вещами и Лидочкиными игрушками. Под батареями клочья пыли. Лидочка движется в этом хаосе естественно и привычно, как обезьянка по сплетенным лианам. Я пробираюсь к столу.

— Где у тебя иголка с ниткой?— кричу я в кухню своей бывшей жене.

Татьяна наконец находит, что искала: молча подает мне иголку и катушку ниток и так же молча удаляется на кухню. Там что-то яростно шипит и скворчит, в комнату вползает синий чад, жирный запах подгоревшего. Я пришиваю Лидочке пуговицы, зашиваю дыру на колготках. Татьяна в кухне, видимо, убавила газ: скворчит и трещит поменьше. Снова возникает Татьяна, губы сурово поджаты, руки скрестила на груди. Наблюдает за мной. Я знаю: она убеждена, что пуговицы к Лидочкиному пальто я пришиваю исключительно ей назло, чтобы ранить ее женское и материнское самолюбие. Отсюда ее красноречивая поза. Я тоже молчу, не поднимаю глаз от иголки с ниткой: о, как давно и бесконечно она меня раздражает! Я ненавижу свою бывшую жену, вот в чем дело... Татьяна все стоит в своей огорченной позе.

— Из тебя бы вышла прекрасная нянька,— изрекает наконец она.— Почему бы тебе не устроиться по совместительству. Говорят, страшная проблема — няньки...

Это — намек, какой я немужественный, малооплачиваемый, никчемный, как я плохо обеспечиваю ее и Лидочку, и вообще какой я бессовестный гороховый шут: пришиваю тут пуговки, притворщик, а сам бросил дочь, и жену бросил... Что тут скажешь — сказать тут нечего, поэтому я молчу. Татьяна тоже угрюмо молчит. Ждет чего-то.

Татьяна зовет Лидочку ужинать.

— Не хочу!— морщится Лидочка. И чтобы Татьяна окончательно отвязалась, быстро и сердито говорит:— Видишь, мне некогда, я с папой разговариваю..

Татьяна, взглянув на меня волком, раскрыла, было рот и тут же беззвучно закрыла. Без звука ушла на кухню. Но долго там не выдержала, растерянно возвращается, как побитая собака:

— Я арбузик купила,— заискивающе и ласково говорит она,— а, Лидочка? Будешь арбузик?..

— Не хочу твой арбузик,— сердито говорит Лидочка,— сама ешь свой арбузик!..

Татьяна беспомощно смотрит на нас. Виновато смотрит, пронзительно и покорно. Я знаю, что она по-своему любит Лидочку. Когда Лидочке был годик или полтора, глядя на дочь, она, помню, призналась: «Наверно, я заполошная, псих ненормальный. Не знаю, как другие... Но вот Лидочку же я люблю больше всего на свете, сдохну ради нее и не пикну, но иногда даже она меня бесит: так разозлит, что так бы и поддала...» И я знаю, что она очень часто поддает — почем зря. Поэтому Лидочка растет такой нервной, неровной, часто грубой... И все же я иду навстречу Татьяне:

— Иди, поешь,— говорю я Лидочке.— Такой вкусный арбузик, мама старалась, покупала.

— А ты не уйдешь?— испуганно спрашивает дочь и смотрит на меня подозрительно и страстно:— Не уходи, папа!..

Я жду, пока дочь поужинает. Хотя знаю: потом совсем не отпустит. Лидочка без капризов молча ужинает на кухне — я не могу не оценить этого. Ради меня она старается быть хорошей, и для нее это такой же подвиг, как для меня — поступить в университет или помириться с Татьяной. Но я уже не способен на подвиг. Даже ради дочери.

— А ты будешь есть?— холодно спрашивает Татьяна.

— Жареную картошку будешь?— все еще миролюбиво спрашивает Татьяна.

Я, несмотря на все, не могу не растрогаться: это единственное блюдо, которым она меня потчевала все эти годы. И еще магазинские пельмени — когда их сваришь, они похожи на лягушек. И еще хлеб с колбасой... Дочь-то моя покорно уплетает картошку, наверно, у нее уже испорчен желудок — привычно думаю я, переполняясь новой обидой, не поднимая на Татьяну глаз. Я уже забыл про арбузик...

— Нет, я не хочу есть,— буркаю я невнятно.

Обида нарастает во мне: я не хочу есть эту подгоревшую картошку, на этом неопрятном столе, я не хочу жить в этой квартире, с этой женщиной... Распустеха, неряха, ни сварить, ни постирать, замоченное, белье по неделе кисло, а Лидочка какая неухоженная, запущенная — у пьяниц лучше детей держат... Я не могу видеть эту женщину, меня тошнит от нее... Даже то, что она имеет такие же права на Лидочку, как я,— куда больше, чем я — даже то, что и Лидочка чем-то на нее похожа и что-то обязательно от нее переймет,— кажется мне возмутительным и несправедливым.

Исходя тихим бешенством, я включаю телевизор. Татьяна сердито топает у меня за спиной. Телевизор нагрелся, заканчивается программа «Спокойной ночи, малыши», Лидочка обожает эту передачу. Но сегодня она не ропщет, молча доедает и допивает, ведь я не ушел, все еще здесь. Через несколько минут она карабкается ко мне на колени с куском арбуза в руках. Звук что-то барахлит, и я переключаю с канала на канал, может, лучше будет.

— Не трогай, пожалуйста,— тихо говорит Татьяна,— в тот раз сломал контакты, я потом в телеателье натаскалась, измучилась... Сломаешь, так ребенку и телевизор не посмотреть...

— Не беспокойся,— язвительно говорю я,— если сломаю, так сделаю.

— Ты сделаешь...— хмуро говорит Татьяна.

Лидочка сидит у меня на коленях, прижавшись.

Такое родное, родимое тельце!.. И мой носик, мои брови, форма ноготков, зубок — как все это непостижимо и трогательно для отца, эта невероятность повторения в маленьком, совершенно ином существе. Мои косоватые глазки доверчиво смотрят на экран...

— Спать, спать,— сурово возвещает Татьяна, ощутимо заявляя свои, более весомые права на дочь.

— Папа, ты еще не уйдешь?— с испугом спрашивает Лидочка. И когда я киваю, уже успокоенно, капризно требует:— Сказку...

Я раздеваю мою маленькую, укладываю в постельку, подтыкаю одеяло. Дочь не отпускает меня:

— Дай ручку,— просит она. Я даю свою руку, и она крепко и так серьезно обхватывает горячими пальчиками мой толстый указательный палец.

— Сказку,— напоминает она уже совсем шепотом.

Я рассказываю ей сказку про девочку Лидочку и зайчишку трусишку, ее большого друга, которого папа Лидочки нашел для нее в лесу...

Так нравится Лидочке: чтобы сказка была похожа на настоящую жизнь, жил бы еще рядом с нею проказливый ее друг, заяц Трусишка. У нас, кроме зайца и меня, живут еще кукла Света, щенок Шарик, Лидочкина подружка Марина и многие другие.

— И мама?— наивно и доверчиво спрашивает у меня дочь, неожиданно разрушая тот хрупкий и прелестный мирок, который мы с ней успели построить.

— И мама...— мужественно обещаю я, отводя на секунду глаза. И укол этой лжи тонко входит в мое собственное сердце, потому что я не в силах представить Татьяну рядом с собой даже и ради Лидочки, даже в сказке.

Даже ради любимой дочери-Лидочки не смог пересилисть себя и помириться со своей женой